На петербургских улицах разыгрывались обыкновенные будничные сцены: проехала карета с опущенными сторами, коляска с поднятым верхом; пешеходы идут с утомленными, красными лицами; барыня с зонтиком обмахивается батистовым платочком и по временам утирает лицо. За каким-то толстякам плетется огромный водолаз, высунув на пол-аршина красный и сухой язык; извозчик провез кого-то с огромным зонтиком; другой извозчик хитро улегся на своем калибере, оборотившись спиной в ту сторону, откуда припекало жгучее солнце; дворники поливают улицу, в надежде угомонить едкую и несносную пыль, поднимаемую и экипажами, и самими дворниками.
С противоположных сторон улицы сошлись два человека: оба мастеровые, потому что оба запачканы краской, но с тем главным различием, что один почти весь белый и рубашка белая, тогда как на рубашке и фартуке другого заметно преобладание двух цветов: черного и зеленого. У первого на лице белильные крапинки, у второго — желтая полоса между левым глазом и ухом, оба в пуховых шапках. У первого в руках огромная кисть и ведерко, а сзади за поясом скирка; у разноцветного нет ничего, и даже сапоги его заметно получше и показистее. Первый непременно штукатур — ярославец, второй — маляр, может быть, костромич, т. е. чухломец. Узнать и это нетрудно: стоит только прислушаться к разговору, который завязался у них после того, как они сошлись и поздоровались. Остановившись посреди тротуара, мастеровые потрясли-покачали руками, оглянули друг друга с головы до ног, но обычаю, и улыбнулись. — Куда путь-дорога? — спросил штукатур. — К домам пробираюсь, хозяин послал, вишь, парнишко у нас больно захворал,— ответил маляр. — А давно хворает? — опять спросил штукатур. — Да вечор еще в лавочку бегал за квасом. — Ну, а дела-то твои как? У старого хозяина живешь?.. Все у того-то... у рыжего? — У него еще пока. — Прощай! — Прощай, земляк; заходи когда к нам. Мастеровые разошлись и не оглянулись. Один в разговоре сильно напирал на «о», даже слишком, что называется, пересаливал; другой как-то тянул слова и округлял фразу совершенно иным образом, чем первый, который говорил отрывисто и как бы нехотя; напротив, маляр говорил так, как будто он любит говорить и ему это очень приятно. Как бы то ни было, только давно уже известно здесь, что плотники — галичане, штукатуры — мышкинцы, огородники — ростовцы, колбасники — если не немцы, так непременно угличане, сидельцы, в питейных и портерных — рязанцы, т. е. дедновские макары, и проч. Так и маляр — если не ярославец, то почти всегда чухломец. Как же он попал сюда? Да очень просто. Издавна завелся этот обычай ходить на заработки в столицы; знает об этом вот хоть бы и Дементий Сысоев, у которого старший парнишка из годков выходить стал — двенадцать минуло. Дай-ко я пущу его на чужую сторону; кроме добра, худа не видно из этого. — Слышьте-ко, ребята,— говорил он питерщикам, когда те снова в Великом посту собрались на заработки в столицу,— не возьмете ли моего Петруньку с собой, может, пригодится? — Ладно, дядя Дементий, пожалуй! Да вот, вишь, в чем главная-то причина: нам, признаться сказать, на своих харчах вести его в Питер совсем не рука,— сам знаешь это. Кабы вот ты дал нам пособьишко, что ли, какое — маху бы не дали и дело статочное было. Лиха беда до Питера дотянуть, а там все берем на себя и найдем парню местишко. Да вот нешто не возьмешь ли ты, Егор Кузьмич? — говорили свояки, обратясь к тому маляру, который уже другой год ходил от себя и собирался то же сделать и на это лето. — Отчего не взять парня? Человек не лишний, коли еще пользы нет в этом. Собери да и по рукам. Сборы эти недолги: в назначенный день отец ужо прощается с сыном. — Полно, бабы, реветь! Ведь ни на весть какое дело, что в люди парень идет, на путь на дорогу. Собирайся, Петруня, не гляди на бабьи-то слезы: тоску только нагоняют, и ничего путного. Ведь не на смерть идешь, и то сказать: коли Бог грехам потерпит,— не далека веха: годка через два придешь на побывщину, и опять, стало, свидимся. То же слово бабы,— да не так молвят! Нишкните же, говорят! Дело толком не дадут молвить: ишь ведь, благо дорвались и обрадовались! — И большак топнул ногой, желая прекратить громкие причитыванья домашних. Парень оболокся; туго-натуго подпоясал овчинную шубу и накинул сверху заплатанный кафтанишко; мать сунула ему за пазуху кое-что из съестного, а сама стала в сторонку между золовками и невестками. Подпершись локотком, бабы как бы поджидали снова того времени, когда можно будет опять напутствовать парня посильными криками. Большак сел на лавку подле стола и усадил баб, громко прикрикнув: — Садись-ко вот лучше, да пора и прощаться с Петруней! В избе наступила тишина. Молча отец поднялся с лавки и начал молиться иконам, подавая пример и остальной семье. Окончив поклоны, он обратился к сыну: — Ну, прости, Петруня, прости, наш голубчик,— не забывай же, смотри, стариков: грех тебе будет и никакого талану. Отписывай ты нам, да почаще смотри, как ты там уместишься. Да, коли надо чего, повести только: все тебе справим по твоему пожеланью... И не утерпел старик: прослезился и сам, когда начал надевать створчатый медный образ, которым давно-давно благословил умиравший отец его — дедушка будущего питерщика. Тут в избе опять начался плач, на который чуть ли не вся деревня собралась в Дементьеву избу. — Ишь, никак Петрушка-то Коряга в Питер собирается? — говорили друг другу соседи и валом валили посмотреть на такое диво. Виновник всего этого прощался со своими и, тихо всхлипывая, пошел к выходу, прощаясь на пути и с чужими. Дошел Петруха до дверей, да и вспомнил, что маленькая сестра, разбросавши ручонки, спит на материнской постели за переборкой. «Как,— думает он,— не повидать напоследях сестренку: ведь почти что сам ее вынянчил: все, бывало, на закорках таскал и кормил чем ни попало. Вот и теперь вся черникой замарана». Любил Петрунька сестру, да и она не оставалась неблагодарною: вчера еще где-то пряник достала, пришла в избу и протянула ручонку: «На вот, возьми, говорит, съедим вместе, ты для меня ничего не жалел». Вспомнил он это и, простившись с сестрой, переменил свои сдержанные слезы на сильную икоту: пошел снова к дверям, и начало его подергивать. А бабы-то, бабы-то!.. — Ну, ладно никак, Дементий Григорьич, пора, кажись, эту оказию порешить!... Садись-ка, Петруха, вот так-то: хорошо будет! Прощай, дядя Михей!.. Прости, тетка Орина!.. Марья Терентьева, прости, матушка!.. не поминайте лихом!.. Эй, ну, сивко! трогай!..— И воз питерщиков, труском, потянулся на выгон, за деревенские овины и бани. Смотришь, там рысцой, да пешочком, да на чугунке сидя, добрались маляры и до Питера. Разошлись они по своим местам, куда кому линия шла, а Егор Кузьмич поплелся с новобранцем в свой угол на Васильевский остров, к Смоленскому кладбищу. Здесь-то вот и началось ученье Петрушки, пока он не сделался Петром Дементьевым, то есть пока не кончил ученья. Время это подошло незаметно, но для ученика чрезвычайно ощутительно. Во-первых, потому, что был он в ученье, а во-вторых — оттого, что имел учителя. Известное дело, что хозяин ему не давал ни в чем потачки, хотя на первых порах ученик и был словно бука — тише воды, ниже травы. Сидит в углу, насупившись, словно впервые в свет Божий вглядывается, и все ему чуждо. Заставит дело хозяин делать, так точно машина какая: трет ему краски, болтает в ведерке мел и не обернется, не бросит дела, пока не крикнет хозяин и не велит оставить. Спросят ли о чем — ответу не дает никакого; скажет слово, да и то все невпопад. Мальчишки заденут — схватит щепку да и метит в задорных, того и гляди, в лоб или глаз попадет: не вяжись-де ко мне, коли не замаю. Послал его хозяин не то в лавочку за квасом, не то в питейное за очищенной: идет он по панели и видит — какой-то барин, в сюртуке и без шапки, стоит в дверях нижнего жилья, и слышит Петруха, как зовет его барин и машет рукой. — Эй, малец, ходи немножко ко мне. Петруха ни слова в ответ — не спросил, зачем и нужно, и даже не противился, когда два молодца, в сюртуках и с ножницами, схватили его под руки, посадили на стул и начали щипать кто за висок, кто за вихор; досталось даже и уху и затылку, окорнали дочиста хохлатую голову, нагородили лестниц и пустили к хозяину. А между тем это дело было не последней важности, и вот почему: любил озорник-хозяин показать Петрухе, как колбасники щетину щиплют, и все, бывало, на его затылке упражняется. А не то схватит обеими ладонями за виски, да и велит Москву смотреть: не видать ли Ивана Великого. Да еще подсмеивается — может, говорит, туманом позаволокло, так и не видно. Тут бы и кстати, что ученики-цирюльники удружили, так шутник-хозяин новую штуку придумал: схватит за нос либо за ухо да и спрашивает: чей нос? Тут как ни ответишь — все не ладно; надерет ухо до того, что слеза прошибет и больно станет. Особенно участил эти шутки хозяин с той поры, как ученик, по его мнению, стал пооперяться и поосматриваться. Пойдет, бывало, за делом да и толкается у колоды и слушает, о чем толкуют дворники, а там начал задевать и встречного мальчишку-сапожника; раз до того осерчал, что поставил посудину со скипидаром к тумбе да и начал сажать сапожнику под микитики: не заметил даже, как какой-то прохожий схватил посудину да дал тягу. Как же тут не серчать хозяину и не учить парня уму-разуму? Затем ведь и взял: известное дело! Но вот хозяин стал Петруху брать с собой на работу и показал ему диковинный город, весь как есть налицо. Что ни шаг, то новость молодцу: на каждом угле только и видно, что навесец с маковниками, пряниками и разными соблазнительными сластями. И продается-то, сколько заметил Петруха, по рознице и не слишком чтобы дорогой ценой: можно купить и на грош, можно и на три копейки. А тут вот тебе баба сидит на тычке — на боевом месте, где народу рабочего много ходит, охотников поесть и сердито, и дешево. Словно сорока щебечет она то с тем, то с другим, а народу обступило ее таки очень на порядках: знать, диковинное дело показывает. Не утерпел и Петруха, чтобы не посмотреть, что такое продает она и расхваливает. Подняла баба черную тряпицу, и хоть чихнуть так впору: пронесся парок и защекотал в носу чем-то как будто жареным. Присели зрители на корточки и словно ни живы, ни мертвы от нетерпения; присел вместе с ними и Петруха, и купил бы он, да денег-то больно мало — ровно ничего. Вынула торговка большой кусок сычуга, разрезала на кусочки, сгребла в руку и подала первому счастливцу, который тут же и истребил вкусное кушанье. И видит Потруха, как потянулся счастливец-плотник в другой раз, и досада Петруху берет, что плотник еще спорить начал, когда кусок ему показался что-то очень черен. — Толкуй с тобой, глупым, а еще плотником зовешься, дома рубишь! — щебетала торговка,— словно в первый раз сычуги-то ешь — не знаешь, что это-то самый сочный и есть: вишь, как облепило,— и подливки не надо. Бери-кось небось экую мякоть, а не то опять в чугун опущу, да прихвати сольцы, хоть и солила дома. Ведь на вашего брата не угодишь. А сама сует ему кусочки в руку да о каком-то скусе толкует; выхватил тот из кармана морковь да и начал закусывать. «Ишь, как уплетает! — думал Петруха и щелкал языком, набивая смаку и следя за торговкой.— Вона солдат пришел!.. Знать, знакомый — даром дает. Эх, кабы пятиалтынник али гривенник: всю бы корчагу съел!.. Кажинный бы день ходил,— все бы ел!..» И просидел он тут до последнего куска и долго смотрел вслед отъезжавшей торговке. А тут рядом другая: тоже с корчагой и на тележке, и кричит она проходившему каменщику: — Эй, поди-ко, дядя, за копейку горло отрежу! Оглянулся дядя, посмотрел на торговку, проворчал что-то под нос и пошел дальше. Петруху мучат соблазны на каждом шагу вплоть до хозяйской квартиры: то квас малиновый продают, то сбитень пьют с молоком и булкой. Там мастеровые какие-то сели на калибер и делятся с извозчиком репой. «Вот тут,— думает он,— и живи в учениках да ходи в город; хоть бы хозяин-то переехал сюда,— все б, гляди, лучше было. Да нет, поди, не послушает он меня, коли переговорить с ним об этом, да еще, того гляди, Москву покажет. Э, ну его!.. все он с своим показыванием — надоел совсем,— словно потолковей чего не найдет!..» Думал да гадал Петруха и наконец-таки напал на то, чего ему надо: решил во что бы ни стало достать себе денег,— прямо к приятелю-мальчишке, с которым свел недавнюю дружбу в лавочке. — Как бы, Матюха, хошь пятак достать? А то, брат, хочется сладкого, а купить не на что. Стянешь вот морковь с шестка у хозяйки, коли выйдет из фатеры, да, того гляди, увидят и выжмут тебе ее соком? Где ты берешь, паря: у тебя завсегда почти деньги есть! — Я-то где беру? Да либо бабки продаю, либо бутылки эти хозяйские меняю. У нас, брат, не то что у вашего хозяина: добра много. К нам, брат, все разные господа купечество ездят. Работы много, так большие, вишь, и дела ведем. Приедут да все меня вон в угольный погребок и посылают. По три копейки, брат, дают в погребе-то,— хвастался сосед-мальчишка. — Не возьмет ли меня, Матюха, хозяин-от твой? — Ладно, коли хошь, я похлопочу. Будет говорить — замолвлю словечко. Да у нас, вишь, все артельный Иван Прохоров делает, всем он и заведует. Работники у нас народ хороший; только дело свое знай да исполняй все, что тебе укажут. Да и ты, поди, краски натирать умеешь, клей разведешь и белила размесишь. Вот ведь и все, коли хочешь знать! А я с тобой не прочь подружиться: давай-ка вот так. Матюха взял руку нового друга и, покачавши ее, продолжал опять покровительственным тоном: — Ладно, ну!.. ладно!.. похлопочу,— только, вишь, у нас больно крут артельный, Иван Прохоров. — Ишь как у них знатно! Попрошусь-ко пойду к Егору Кузьмичу — не отпустит ли к ним: ему, кажись, все одно и без меня будет. А там бутылки бы вместе с Матюхой продавали! — решил этим Петруха и попросился у хозяина, но, конечно, получил отказ с неизбежным показанием, как кухарки рябчиков да кур щиплют: пора-де, глупый, баловства остановить, семнадцатый год пошел. А не то, так вот-де штука, как чухонцы масло ковыряют. — Так,— говорит хозяин,— возьмут снизу, да и ведут-ведут, да и ковырнут: тебе, вишь, больно, а маслу-то ничего. «Ну, нет! — думает Петрушка,— коли на то пошло, хозяин, так больно ты бьешь, хоть на разум наводишь». И начал с тех пор заговаривать Петруха с хозяином, и довольно частенько: придет к нему и стоит, почесываясь. — Егор Кузьмич! — Что, небось опять к соседским? — Нету, Егор Кузьмич, не хочу, что правда — то правда; много доволен!.. Дай, хозяин, пятак на баню. Получит пятак, да и купит три банки моченого гороху, если дело зимой, или красного крыжовнику, если дело в урожайное лето. Там, глядишь, опять: — Егор Кузьмич! — Что тебе надо? — Дай я твой полштоф-от, что в шкафе стоит, отнесу назад! — А Москву видал? — Видал, брат, Егор Кузьмич,— ответил Петрушка и спрятался за дверь. Но полштоф-таки взял и уже стоял на рынке и щипал киту гороху зеленого да запивал его сбитнем. А после: — Скипидару, Егор Кузьмич, налил: вишь, белила надо было развести, поставил полштоф-от на лестнице, да вон из того дома пришла кошка и разбила. Коли не веришь, осколки тут валяются, сам посмотри! — Егор Кузьмич! — Опять дуришь, сорванец эдакой! — Вахреневские ребята приходили давеча, бают, коли хозяин с работы придет, посылай скорей к нам. У них, вишь, Евсей именинник сегодня. — Ну ладно же, смотри сиди дома; не забегай далеко да и свечей не зажигай, а то знаешь манеры мои? С этими словами хозяин ушел со двора и пришел уже довольно поздно, приведя с собой двоих, из которых только одного узнал Митька, другой совсем был незнакомый и одет довольно чисто: в сюртуке коротеньком, при часах, и папиросы курит. На другой день Петруха уже рассказывал своему приятелю, Митьке, следующую историю: — Хозяин-от мой, слышь, пришел; смотрю я на него. «Вон бери, говорит, Иван Прохорыч, бери этого молодца! Поди, Петрунька, сюда». Вишь, уж они совсем в перевод сладили: я завтра перехожу, а хозяин опосля обещался — с фатерой, вишь, надо, говорит, разделаться! Гляжу, они оба целуются да обнимаются, а ваш-от жмет моему руку. «Небось, говорит, не оставим: не впервые с тобой хлеб-соль ведем; свои, говорит, земляцкие. И кто тебя, говорит, подряд-от эдакой снять сунул, да и работников-то, говорит, все выжигу нанял: у нас не жили — к тебе пришли»,— говорит ваш-от, сам головой качает. Я стою около печи и все слышу: весь разговор-от их взял в толк. Вишь, нашему-то хозяину подошло-то, что хоть по миру ходить, а запрежь козырялся: целый завод, говорит, на подряд сниму и тебя, говорит, Петрунька, артельным старостой сделаю. А сам в те поры ухмыляется. Вот, вишь, Митька, они и порешили к вам; завтра совсем перейдем! Немногим чем лучше стало Петрухе у нового хозяина, только, может быть, больше перепадало на его долю того баловства, о котором мечтал он. Все-таки незаметно протекло и для Петрухи время его ученичества, и видит артельный, что молодец и ведро окрасит не хуже другого, и фигуры наведет на полу по трафаретке, если заставят; и со шпалерами сладит. — Могим и это сделать теперича,— хвастался Петруха товарищам.— Лиха беда в шпалере конец найти да надумать, какая фигура к какой идет, коли наставочку придется приложить. Да что, хоть бы и другие ребята: тоже иной раз артельного спрашивают! Что ж, что вывески пишут? И я бы писал, как бы грамоте-то хоть маленько мараковал. Картины, вишь, на вывесках берутся наши ребята писать,— эдак-то и я возьму, да что толку-то: принесешь — приругают только; вон как было с Матюхой, да еще и вывеску-то цирюльник назад отдал. Глаза, слышь, словно очки вывел, да и нос-то, толкует, не тут посадил. Смиренно сознавался Петруха в своем неуменье исполнять живописную работу, но в то же время получил от хозяина первую месячную плату за житье в работниках, и незаметно перешел он за тот предел, дальше которого нет уже ни пинков, ни щелчков хозяйских: пришла пора самому о себе радеть и стараться. Между тем подошла Масленица со своими самокатами, райками, паяцами, пушечной пальбой и другими затеями. Сказалось это время и мастеровым ребятам: крепко захотелось им позевать на потехи; к тому же работу шабашили. Но ведь вот беда: худая гулянка без денег, а их-то у всех ребят, что называется, только так. Собрались они в кучку и калякают, как бы делу ход дать, чтоб и самим любо было, да и хозяина не обидеть, как выразился Матюха. Но где же достать денег, как не у хозяина? И тут беда: один на баню да на отсыл забрался столько, что чуть ли не всю зиму придется жить задаром; другой пошел бы просить, да армяк когда-то шить задумал и взял на это деньги, но хоть армяка и не купил, а завел сапоги личные да гармонию за двугривенный, а все-таки денег нет, да и за хозяином всего тоже очень немного. Думал было и Петруха, как делу пособить, да видит — и ему не везет: недавно денег просил на отсыл, а часто беспокоить хозяина — совсем не годится: в другой раз не поверит. Судили да рядили ребята: и языком-то щелкали, и затылки чуть не в кровь расчесали, а видят, что ушли не дальше того, с чего начали. Стоят в кучке и молчат, и долго б так было, если бы не закадышный друг косолапый дворник Тихон, всегдашний их советник, а в случае — ходатай и покровитель. Он-то и выручил их из беды, нечаянно вспомнив одно обстоятельство: — Да что, ребята: нешто забыли, что с Петрухи Кореги магарыч еще надо? Ведь, кажись, третий месяц берет работницкие-то? — И впрямь, брат Петруха, что ты глыздишь? Поди к хозяину, проси у него. Промолчал тот, как бы и не его дело. — Поди же проси, неча отмалкиваться-то! Ишь ведь и резоны взяли. Совесть, что ли, зазрить начала? И ребята начали поталкивать его прямо в калитку к хозяину. — Ступай, брат; знаем ведь твои счеты с хозяином; знаем, когда брал и сколько осталось. Пихайте его, ребята, в калитку, пусть увидит хозяин да позовет, коли самого честью не упросить. Петруху уже просунули между вереей и дверью, но он оставался непреклонен. — Нет, ребята, пустите лучше! Скажу вам всю правду: недавно в деревню брал отсылать,— все деньги забрал, ничего, братцы, не осталось: сами спросите хозяина. — Нету, брат, врешь,— три рубля твоих за хозяином осталось, ступай! Нешто думаешь, не отдаст, что ли? — Уж я тебе говорю, не отдаст! Да и что вы, ребята, пристали, словно вар какой! Ступайте сами!.. Ишь и боитесь! — Э, брат Петруха, корить начал? — Ладно, коли так, удружим сами. Небось любил наш чай-то пить, да еще и лимону раз попросил. Мы, брат, тебе ничего не говорили. — Нешто я просил вашего чаю-то? — защищался Петруха. — А лимону-то тоже не просил? — Отвяжись, Матюха, что ты пристал к нему... ишь каприз взял! Правду молвит хозяин пословку-то: «Кузька, иди молотить! — Брюхо, тятька, болит! — Кузька, иди горох хлебать! — А где, слышь, моя крашеная ложка». Так-то и наш Петруха! — порешил косолапый Тихон. — Прах его побери, коли товарищей знать не хочет. Сами удружим, когда ни на есть подвернется! Учить еще, вишь, надо, как по дружеству, в согласии надо жить с нами. Вспылил обиженный: крепко не по нутру пришлись ему последние слова товарищей. — Ладно, ребята, нишкните, сейчас принесу! — вскричал Петруха и пошел вперевалку к калитке. Ребята за ним и смотрят из-за косяка, что с ним сталось: идет мимо окон, и руками разводит, и, как слышно, ворчит про себя, а на хозяйские окна и взглянуть боится. Отворил вот и дверь в сени и скрылся за нею. Вернулся Петруха от хозяина с целковым. Немного погодя в ушах ребят послышались учащенные выстрелы, уже на площади, из ближнего балагана. Эта неожиданность так поразила маляров, что они только усмехнулись, разинув рты, и взглянули друг на друга, как бы недоумевая. Гулянье было в полном разгаре: кучками сбирались тулупы, шубы и полушубки около тех мест, где виднелись кудельные парики, бороды и пуховые шапки, подобные тем, которые надевают тороватые хозяева на огородных чучел. Примкнули и наши ребята сюда и вплоть до вечера слушали потешные остроты паяцев и смотрели, как барышни то и дело прыгают на дощечках. Немало занял их, на обратном пути, маленький мальчишка — кукла в красненькой рубашонке, которая стоит на крышке зеленого ящика и хлопает в медные ладоши. Подошли ребята и, оскалив зубы и приложив ухо, слушали веселенькую песню: Чики-брики,Велся в той стороне обычай, чтоб выезжать молодым в посад на Масленице, кататься в посадском поезде. Так сделали и наши молодые. Петр Дементьич запряг лошадку в казанские саночки и коврик на задок выбросил. Сам надел синий армяк, зеленые перчатки, повязался шерстяным шарфом; платок желтый шелковый высунул из кармана, как будто ненароком. Сидит рядом с ним Матрена Матвеевна, словно куколка, в штофной душегреечке и в новенькой кичке с разноцветными подвесками из крупного бисеру на висках и на лбу. Катались они вплоть до прощального воскресенья, пели с посадскими песни и ездили шажком по середке широкой, как поле, посадской улицы. Медленно тянулась песня, и слышался в ней звонкий и бойкий голосок Матрены Матвеевны. Подпевал козелком и муженек ее, питерщик. Но вот подошло время расставанья с молодой женой. Слеза в этих случаях идет больше женская. У рабочего с отхожим промыслом по большей части и самая женитьба не такой обряд, чтобы щемил он после сердце при разлуках. Из Питера приходят всегда переделанные, с форсом, с похвальбой, хвастуны и охолоделые. Мужнина ласка — за стыд, женина — в большое неудовольствие, особенно если при людях. Сплошь и рядом случается, что столичные сударки выучивают так, что вызывают на другой стороне прохожих молодцов, а отсюда такая пропасть сказок и рассказов, песен и загадок про отхожего отца и прохожего молодца, что бойкому сказочнику-швецу и в два вечера не пересказать. У новобрачных только и радости и наслаждений по первопутью, когда все свежо и все новенькое. На эту тему у тех же питерщиков имеется ими же самими сложенная песенка, которую, конечно, они в деревнях своих не поют (разве в подпитии и ради шутки), но которую можно слышать и на костылях при ремонте наружных стен столичных домов, и на лесах с потолков, и от извозчиков, беззаботно возвращающихся с выручкой к хозяевам в Ямскую, и на невских лодках от перевозчиков. Мы слышали незатейливую песенку эту на огородах между Петергофом и Ораниенбаумом и передаем ее в таком виде, как там записали:
Ну, не полно ль те, Ванюша,
С долгохвостыми гулять?
Не пора ль тебе жениться:
Ты не будешь баловать.
Наконец Ваню женили:
Ну, об чем тут толковать?
Посылали в Питер жить,
Снова денежки копить,
Один годик постарался —
Сот пяток рублей достал,
Ему мил домик достался.
Свою женочку достал;
Когда, денежки пославши,
Сам по Невскому пошел,
Свою прежнюю нашел,
Ну, нечаянно сошлися —
Поздоровкалися.
Как сказал он, что женился,—
Разговор другой пошел:
«Ох ты, Ванюшка-дружочек!
Вспомни рощу и лесок.
Как во рощице гуляли,
Ты с Катюшой баловал.
Катя песенки запела,
Ты в гитару заиграл».
Как вот Груня восставала,
Поправляла фартук свой,
Всем подружкам рассказала:
«Беспокойный милый мой!»
Не московский был трактирщик,
Не последний был красильщик:
Разны ситцы набивал.
Получал денег немало:
По восьми сот рублей в год,
Во деревню не хватало
Двадцати рублей в оброк;
Из оброку была нужда,
Он имел в своих руках
В белом фартучке красотку,
Во сафьянных башмачках.
Придет праздник — в душегрейке,
Сарафанчик с галуном;
У нас последняя копейка
Вылетала кверх орлом.
Мы войдем тогда в избушку,
Когда мать с отцом войдет,
Мы сделаем пирушку,
Только дым столбом пойдет.
Приезжал домой без денег,
Отец с матерью ругал:
«Ты, раск....н сыр, бездельник,
Где ж ты денежки девал?
Как товарищи приходят,
По три ста рублей приносят:
Шестьдесят в оброк относят,
Двести сорок на расход.
От тебя мы не видали
Лет пять больше ничего,
Нам недавно рассказали:
Теперь знаем, отчего».
Вот сходил наш питерщик в Питер. Зимой, исполняя желание молодухи, опять наведался в деревню, но не тот уж стал. Жена все ему сделай — и дров наколи, да вот он в посад хочет съездить — так и лошадь впряги, навяжи и вожжи, и супонь подтяни. Ребятишки помогут, коли сама не сможешь. Его дело приодеться только, приосаниться, сесть в праздничном наряде да и ехать.
— Да скорей, жена, одевайся: по-нашему, по-питерски. Залежались вы здесь, зажирели, а мужья про вас ломом ломай на чужой стороне. Уж коли в деревню едем, значит, отдохнуть хотим — и все тут! С этих пор Петр Дементьев всю зиму ничего не делает и лежит себе на полатях, ни рукой, ни ногой не шевельнет, словно другой Илья Муромец на печи родительской во селе Карачарове. — Обедать готово! — скажет жена. — Иду сейчас; да что ж вы хлеба-то не нарушали,— чего зеваете? Ваше, бабье, дело за домашним хозяйством блюсти. А поила ли, Матрена, лошадей, а убрала ли, Матрена, шлею-то? Супони не подшила: клочья торчать начали. — Подай-ко мне трубочку, да уголек принеси из горнушки. А поставьте-ка, Матрена Матвеевна, самоварчик да сливочек принесите. Я полежу вот маненько, что-то всего разломало. И кто ее поймет, эту болесть какую: не то угорел в избе от бабьей стряпни да ребячьего крику, не то поел много жирного? Ох-хо-хо! — проворчит Корега, и затрещат под ним полати. Будет ходить Корега в Питер, а разбогатеет ли он? — Да ведь это, батюшка, человеком ведется,— ответит любой из его хозяев.— Коли не пьет, известное дело — приживет с достатком. Летом у хозяина, а посмышленей кто да попроныристей — и подрядец маленький может снять. Зимой, когда глухая пора настает, работы у нашего брата маляра мало, так и к обойщику может наняться, это дело нехитрое. А то со стеклами ходят да посматривают: нет ли где битых. Все на надобности хватит, а об выпивке оставь думать. В нашем ремесле всего больше уменье значит, ну, известное дело, и черезвым быть следует, а пуще того грамотным. Вывески славное дело, коли умеешь грамоте! Все наше дело, да в других мастерствах также, портит кутеж этот, с горя и так себе, а нет — так с похмелья. Пропьет все денежки-то, какие накопил, да и поет, что коза на привязи, а там зиму-то за свою глупость с крохи на кроху мелкотой и перебивается. А ведь если правду говорить, на ушко да по секрету: так уж мы хозяйство-то с большими деньгами начинаем, да со своими, с готовенькими.